Леонид андрееврассказ о семи повешенных. Анализ произведения Л

Так как министр был человек очень тучный, склонный к апоплексии, то со всякими предосторожностями, избегая вызвать опасного волнения, его предупредили, что на него готовится очень серьезное покушение. Видя, что министр встретил известие спокойно и даже с улыбкой, сообщили и подробности: покушение должно состояться на следующий день, утром, когда он выедет с докладом; несколько человек террористов, уже выданных провокатором и теперь находящихся под неусыпным наблюдением сыщиков, должны с бомбами и револьверами собраться в час дня у подъезда и ждать его выхода. Здесь их и схватят.

– Постойте, – удивился министр, – откуда же они знают, что я поеду в час дня с докладом, когда я сам узнал об этом только третьего дня?

Начальник охраны неопределенно развел руками:

– Именно в час дня, ваше превосходительство.

Не то удивляясь, не то одобряя действия полиции, которая устроила все так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся толстыми темными губами; и с тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое детей.

Пока горели огни в чужом дворце и приветливые знакомые лица кланялись, улыбались и негодовали, сановник испытывал чувство приятной возбужденности – как будто ему уже дали или сейчас дадут большую и неожиданную награду. Но люди разъехались, огни погасли, и сквозь зеркальные стекла на потолок и стены лег кружевной и призрачный свет электрических фонарей; посторонний дому, с его картинами, статуями и тишиной, входившей с улицы, сам тихий и неопределенный, он будил тревожную мысль о тщете запоров, охраны и стен. И тогда ночью, в тишине и одиночестве чужой спальни, сановнику стало невыносимо страшно.

У него было что-то с почками, и при каждом сильном волнении наливались водою и опухали его лицо, ноги и руки, и от этого он становился как будто еще крупнее, еще толще и массивнее. И теперь, горою вздутого мяса возвышаясь над придавленными пружинами кровати, он с тоскою больного человека чувствовал свое опухшее, словно чужое лицо и неотвязно думал о той жестокой судьбе, какую готовили ему люди. Он вспомнил, один за другим, все недавние ужасные случаи, когда в людей его сановного и даже еще более высокого положения бросали бомбы, и бомбы рвали на клочки тело, разбрызгивали мозг по грязным кирпичным стенам, вышибали зубы из гнезд. И от этих воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва; и чудилось, будто руки в плече отделяются от туловища, зубы выпадают, мозг разделяется на частицы, ноги немеют и лежат покорно, пальцами вверх, как у покойника. Он усиленно шевелился, дышал громко, кашлял, чтобы ничем не походить на покойника, окружал себя живым шумом звенящих пружин, шелестящего одеяла; и чтобы показать, что он совершенно жив, ни капельки не умер и далек от смерти, как всякий другой человек, – громко и отрывисто басил в тишине и одиночестве спальни:

– Молодцы! Молодцы! Молодцы!

Это он хвалил сыщиков, полицию и солдат, всех тех, кто охраняет его жизнь и так своевременно, так ловко предупредили убийство. Но шевелясь, но хваля, но усмехаясь насильственной кривой улыбкой, чтобы выразить свою насмешку над глупыми террористами-неудачниками, он все еще не верил в свое спасение, в то, что жизнь вдруг, сразу, не уйдет от него. Смерть, которую замыслили для него люди и которая была только в их мыслях, в их намерениях, как будто уже стояла тут, и будет стоять, и не уйдет, пока тех не схватят, не отнимут у них бомб и не посадят их в крепкую тюрьму. Вон в том углу она стоит и не уходит – не может уйти, как послушный солдат, чьей-то волею и приказом поставленный на караул.

– В час дня, ваше превосходительство! – звучала сказанная фраза, переливалась на все голоса: то весело-насмешливая, то сердитая, то упрямая и тупая. Словно поставили в спальню сотню заведенных граммофонов, и все они, один за другим, с идиотской старательностью машины выкрикивали приказанные им слова:

– В час дня, ваше превосходительство.

И этот «завтрашний час дня», который еще так недавно ничем не отличался от других, был только спокойным движением стрелки по циферблату золотых часов, вдруг приобрел зловещую убедительность, выскочил из циферблата, стал жить отдельно, вытянулся, как огромный черный столб, всю жизнь разрезающий надвое. Как будто ни до него, ни после него не существовало никаких других часов, а он только один, наглый и самомнительный, имел право на какое-то особенное существование.

– Ну? Чего тебе надо? – сквозь зубы, сердито спросил министр.

Орали граммофоны:

– В час дня, ваше превосходительство! – И черный столб ухмылялся и кланялся.

Скрипнув зубами, министр приподнялся на постели и сел, опершись лицом на ладони, – положительно он не мог заснуть в эту отвратительную ночь.

И с ужасающей яркостью, зажимая лицо пухлыми надушенными ладонями, он представил себе, как завтра утром он вставал бы, ничего не зная, потом пил бы кофе, ничего не зная, потом одевался бы в прихожей. И ни он, ни швейцар, подававший шубу, ни лакей, приносивший кофе, не знали бы, что совершенно бессмысленно пить кофе, надевать шубу, когда через несколько мгновений все это: и шуба, и его тело, и кофе, которое в нем, будет уничтожено взрывом, взято смертью. Вот швейцар открывает стеклянную дверь… И это он, милый, добрый, ласковый швейцар, у которого голубые солдатские глаза и ордена во всю грудь, сам, своими руками открывает страшную дверь, – открывает, потому что не знает ничего. Все улыбаются, потому что ничего не знают.

– Ого! – вдруг громко сказал он и медленно отвел от лица ладони.

И, глядя в темноту, далеко перед собою, остановившимся, напряженным взглядом, так же медленно протянул руку, нащупал рожок и зажег свет. Потом встал и, не надевая туфель, босыми ногами по ковру обошел чужую незнакомую спальню, нашел еще рожок от стенной лампы и зажег. Стало светло и приятно, и только взбудораженная постель со свалившимся на пол одеялом говорила о каком-то не совсем еще прошедшем ужасе.

В ночном белье, с взлохматившейся от беспокойных движений бородою, с сердитыми глазами, сановник был похож на всякого другого сердитого старика, у которого бессонница и тяжелая одышка. Точно оголила его смерть, которую готовили для него люди, оторвала от пышности и внушительного великолепия, которые его окружали, – и трудно было поверить, что это у него так много власти, что это его тело, такое обыкновенное, простое человеческое тело, должно было погибнуть страшно, в огне и грохоте чудовищного взрыва. Не одеваясь и не чувствуя холода, он сел в первое попавшееся кресло, подпер рукою взлохмаченную бороду и сосредоточенно, в глубокой и спокойной задумчивости, уставился глазами в лепной незнакомый потолок.

Так вот в чем дело! Так вот почему он так струсил и так взволновался! Так вот почему она стоит в углу и не уходит и не может уйти!

– Дураки! – сказал он презрительно и веско.

– Дураки! – повторил он громче и слегка повернул голову к двери, чтобы слышали те, к кому это относится. А относилось это к тем, кого недавно он называл молодцами и кто в излишке усердия подробно рассказал ему о готовящемся покушении.

«Ну, конечно, – думал он глубоко, внезапно окрепшею и плавною мыслью, – ведь это теперь, когда мне рассказали, я знаю и мне страшно, а ведь тогда бы я ничего не знал и спокойно пил бы кофе. Ну, а потом, конечно, эта смерть, – но разве я так боюсь смерти? Вот у меня болят почки, и умру же я когда-нибудь, а мне не страшно, потому что ничего не знаю. А эти дураки сказали: в час дня, ваше превосходительство. И думали, дураки, что я буду радоваться, а вместо того она стала в углу и не уходит. Не уходит, потому что это моя мысль. И не смерть страшна, а знание ее; и было бы совсем невозможно жить, если бы человек мог вполне точно и определенно знать день и час, когда умрет. А эти дураки предупреждают: “В час дня, ваше превосходительство!”»

Стало так легко и приятно, словно кто-то сказал ему, что он совсем бессмертен и не умрет никогда. И, снова чувствуя себя сильным и умным среди этого стада дураков, что так бессмысленно и нагло врываются в тайну грядущего, он задумался о блаженстве неведения тяжелыми мыслями старого, больного, много испытавшего человека. Ничему живому, ни человеку, ни зверю, не дано знать дня и часа своей смерти. Вот он был болен недавно, и врачи сказали ему, что умрет, что нужно сделать последние распоряжения, – а он не поверил им и действительно остался жив. А в молодости было так: запутался он в жизни и решил покончить с собой; и револьвер приготовил, и письма написал, и даже назначил час дня самоубийства, – а перед самым концом вдруг передумал. И всегда, в самое последнее мгновение может что-нибудь измениться, может явиться неожиданная случайность, и оттого никто не может про себя сказать, когда он умрет.

«В час дня, ваше превосходительство», – сказали ему эти любезные ослы, и, хотя сказали только потому, что смерть предотвращена, одно уже знание ее возможного часа наполнило его ужасом. Вполне допустимо, что когда-нибудь его и убьют, но завтра этого не будет – завтра этого не будет, – и он может спать спокойно, как бессмертный. Дураки, они не знали, какой великий закон они свернули с места, какую дыру открыли, когда сказали с этой своею идиотской любезностью: «В час дня, ваше превосходительство».

– Нет, не в час дня, ваше превосходительство, а неизвестно когда. Неизвестно когда. Что?

– Ничего, – ответила тишина. – Ничего.

– Нет, ты говоришь что-то.

– Ничего, пустяки. Я говорю: завтра, в час дня.

И с внезапной острой тоскою в сердце он понял, что не будет ему ни сна, ни покоя, ни радости, пока не пройдет этот проклятый, черный, выхваченный из циферблата час. Только тень знания о том, о чем не должно знать ни одно живое существо, стояла там в углу, и ее было достаточно, чтобы затмить свет и нагнать на человека непроглядную тьму ужаса. Потревоженный однажды страх смерти расплывался по телу, внедрялся в кости, тянул бледную голову из каждой поры тела.

Уже не завтрашних убийц боялся он, – они исчезли, забылись, смешались с толпою враждебных лиц и явлений, окружающих его человеческую жизнь, – а чего-то внезапного и неизбежного: апоплексического удара, разрыва сердца, какой-то тоненькой глупой аорты, которая вдруг не выдержит напора крови и лопнет, как туго натянутая перчатка на пухлых пальцах.

И страшною казалась короткая, толстая шея, и невыносимо было смотреть на заплывшие короткие пальцы, чувствовать, как они коротки, как они полны смертельною влагой. И если раньше, в темноте, он должен был шевелиться, чтобы не походить на мертвеца, то теперь, в этом ярком, холодно-враждебном, страшном свете, казалось ужасным, невозможным пошевелиться, чтобы достать папиросу – позвонить кого-нибудь. Нервы напрягались. И каждый нерв казался похожим на вздыбившуюся выгнутую проволоку, на вершине которой маленькая головка с безумно вытаращенными от ужаса глазами, судорожно разинутым, задохнувшимся, безмолвным ртом. Нечем дышать.

И вдруг в темноте, среди пыли и паутины, где-то под потолком ожил электрический звонок. Маленький металлический язычок судорожно, в ужасе, бился о край звенящей чашки, замолкал – и снова трепетал в непрерывном ужасе и звоне. Это звонил из своей комнаты его превосходительство.

Забегали люди. Там и здесь, в люстрах и по стене, вспыхнули отдельные лампочки, – их мало было для света, но достаточно для того, чтобы появились тени. Всюду появились они: встали в углах, протянулись по потолку; трепетно цепляясь за каждое возвышение, прилегли к стенам; и трудно было понять, где находились раньше все эти бесчисленные уродливые, молчаливые тени, безгласные души безгласных вещей.

2. К смертной казни через повешение

Вышло так, как загадала полиция. Четверых террористов, трех мужчин и одну женщину, вооруженных бомбами, адскими машинами и револьверами, схватили у самого подъезда, пятую – нашли и арестовали на конспиративной квартире, хозяйкою которой она состояла. Захватили при этом много динамиту, полуснаряженных бомб и оружия. Все арестованные были очень молоды: старшему из мужчин было двадцать восемь лет, младшей из женщин всего девятнадцать. Судили их в той же крепости, куда заключили после ареста, судили быстро и глухо, как делалось в то беспощадное время.

На суде все пятеро были спокойны, но очень серьезны и очень задумчивы: так велико было их презрение к судьям, что никому не хотелось лишней улыбкой или притворным выражением веселья подчеркнуть свою смелость. Ровно настолько были они спокойны, сколько нужно для того, чтобы оградить свою душу и великий предсмертный мрак ее от чужого, злого и враждебного взгляда. Иногда отказывались отвечать на вопросы, иногда отвечали – коротко, просто и точно, словно не судьям, а статистикам отвечали они для заполнения каких-то особенных таблиц. Трое, одна женщина и двое мужчин, назвали свои настоящие имена, двое отказались назвать их и так и остались для судей неизвестными. И ко всему, происходившему на суде, обнаруживали они то смягченное, сквозь дымку, любопытство, которое свойственно людям или очень тяжело больным, или же захваченным одною огромною, всепоглощающей мыслью. Быстро взглядывали, ловили на лету какое-нибудь слово, более интересное, чем другие, – и снова продолжали думать, с того же места, на каком остановилась мысли.

Первым от судей помещался один из назвавших себя – Сергей Головин, сын отставного полковника, сам бывший офицер. Это был совсем еще молодой, белокурый, широкоплечий юноша, такой здоровый, что ни тюрьма, ни ожидание неминуемой смерти не могли стереть краски с его щек и выражения молодой, счастливой наивности с его голубых глаз. Все время он энергично пощипывал лохматую светлую бородку, к которой еще не привык, и неотступно, щурясь и мигая, глядел в окно.

Это происходило в конце зимы, когда среди снежных бурь и тусклых морозных дней недалекая весна посылала, как предтечу, ясный, теплый солнечный день или даже один только час, но такой весенний, такой жадно молодой и сверкающий, что воробьи на улице сходили с ума от радости и точно пьянели люди. И теперь, в верхнее запыленное, с прошлого лета не протиравшееся окно было видно очень странное и красивое небо: на первый взгляд оно казалось молочно-серым, дымчатым, а когда смотреть дольше – в нем начинала проступать синева, оно начинало голубеть все глубже, все ярче, все беспредельнее. И то, что оно не открывалось все сразу, а целомудренно таилось в дымке прозрачных облаков, делало его милым, как девушку, которую любишь; и Сергей Головин глядел в небо, пощипывал бородку, щурил то один, то другой глаз с длинными пушистыми ресницами и что-то усиленно соображал. Один раз он даже быстро зашевелил пальцами и наивно сморщился от какой-то радости, – но взглянул кругом и погас, как искра, на которую наступили ногою. И почти мгновенно сквозь краску щек, почти без перехода в бледность, проступила землистая, мертвенная синева; и пушистый волос, с болью выдираясь из гнезда, сжался, как в тисках, в побелевших на кончике пальцах. Но радость жизни и весны была сильнее – и через несколько минут прежнее, молодое, наивное лицо тянулось к весеннему небу.

Туда же, в небо, смотрела молодая бледная девушка, неизвестная, по прозвищу Муся. Она была моложе Головина, но казалась старше в своей строгости, в черноте своих прямых и гордых глаз. Только очень тонкая, нежная шея да такие же тонкие девичьи руки говорили о ее возрасте, да еще то неуловимое, что есть сама молодость и что звучало так ясно в ее голосе, чистом, гармоничном, настроенном безупречно, как дорогой инструмент, в каждом простом слове, восклицании, открывающем его музыкальное содержание. Была она очень бледна, но не мертвенной бледностью, а той особенной горячей белизной, когда внутри человека как бы зажжен огромный, сильный огонь, и тело прозрачно светится, как тонкий севрский фарфор. Сидела она почти не шевелясь и только изредка незаметным движением пальцев ощупывала углубленную полоску на среднем пальце правой руки, след какого-то недавно снятого кольца. И на небо она смотрела без ласки и радостных воспоминаний, только потому, что во всей грязной казенной зале этот голубой кусочек неба был самым красивым, чистым и правдивым – ничего не выпытывал у ее глаз.

Сергея Головина судьи жалели, ее же ненавидели.

Также не шевелясь, в несколько чопорной позе, сложив руки между колен, сидел сосед ее, неизвестный, по прозвищу Вернер. Если лицо можно замкнуть, как глухую дверь, то свое лицо неизвестный замкнул, как дверь железную, и замок на ней повесил железный. Смотрел он неподвижно вниз на дощатый грязный пол, и нельзя было понять: спокоен он или волнуется бесконечно, думает о чем-нибудь или слушает, что показывают перед судом сыщики. Роста он был невысокого; черты лица имел тонкие и благородные. Нежный и красивый настолько, что напоминал лунную ночь где-нибудь на юге, на берегу моря, где кипарисы и черные тени от них, он в то же время будил чувство огромной спокойной силы, непреоборимой твердости, холодного и дерзкого мужества. Самая вежливость, с какою давал он короткие и точные ответы, казалась опасною в его устах, в его полупоклоне; и если на всех других арестантский халат казался нелепым шутовством, то на нем его не было видно совсем, – так чуждо было платье человеку. И хотя у других террористов были найдены бомбы и адские машины, а у Вернера только черный револьвер, судьи считали почему-то главным его и обращались к нему с некоторой почтительностью, так же кратко и деловито.

Следующий за ним, Василий Каширин, весь состоял из одного сплошного, невыносимого ужаса смерти и такого же отчаянного желания сдержать этот ужас и не показать его судьям. С самого утра, как только повели их на суд, он начал задыхаться от учащенного биения сердца; на лбу все время капельками выступал пот, так же потны и холодны были руки, и липла к телу, связывая его движения, холодная потная рубаха. Сверхъестественным усилием воли он заставлял пальцы свои не дрожать, голос быть твердым и отчетливым, глаза спокойными. Вокруг себя он ничего не видел, голоса приносились к нему как из тумана, и в этот же туман посылал он свои отчаянные усилия – отвечать твердо, отвечать громко. Но, ответив, он тотчас забывал как и вопрос, так и ответ свой, и снова молчаливо и страшно боролся. И так явственно выступала в нем смерть, что судьи избегали смотреть на него, и трудно было определить его возраст, как у трупа, который уже начал разлагаться. По паспорту же ему было всего двадцать три года. Раз или два Вернер тихо прикасался рукою к его колену, и каждый раз он отвечал одним словом:

– Ничего.

Самое страшное было для него, когда являлось вдруг нестерпимое желание кричать – без слов, животным отчаянным криком. Тогда он тихо прикасался к Вернеру, и тот, не поднимая глаз, отвечал ему тихо:

– Ничего, Вася. Скоро кончится.

И, всех обнимая материнским заботливым оком, изнывала в тревоге пятая террористка, Таня Ковальчук. У нее никогда не было детей, она была еще очень молода и краснощека, как Сергей Головин, но казалась матерью всем этим людям: так заботливы, так бесконечно любовны были ее взгляды, улыбка, страхи. На суд она не обращала никакого внимания, как на нечто совсем постороннее, и только слушала, как отвечают другие: не дрожит ли голос, не боится ли, не дать ли воды.

На Васю она не могла смотреть от тоски и только тихонько ломала свои пухлые пальцы; на Мусю и Вернера смотрела с гордостью и почтением и лицо делала серьезное и сосредоточенное, а Сергею Головину все старалась передать свою улыбку.

«Милый, на небо смотрит. Посмотри, посмотри, голубчик – думала она про Головина. – А Вася? Что же это, боже мой, боже мой… Что же мне с ним делать? Сказать что-нибудь – еще хуже сделаешь: вдруг заплачет?»

И, как тихий пруд на заре, отражающий каждое бегущее облако, отражала она на пухлом, милом, добром лице своем всякое быстрое чувство, всякую мысль тех четверых. О том, что ее также судят и также повесят, она не думала совсем – была глубоко равнодушна. Это у нее на квартире открыли склад бомб и динамита; и, как ни странно, – это она встретила полицию выстрелами и ранила одного сыщика в голову.

Суд кончился часов в восемь, когда уже стемнело. Постепенно гасло перед глазами Муси и Сергея Головина синеющее небо, но не порозовело оно, не улыбнулось тихо, как в летние вечера, а замутилось, посерело, вдруг стало холодным и зимним. Головин вздохнул, потянулся, еще раза два взглянул в окно, но там стояла уже холодная ночная тьма; и, продолжая пощипывать бородку, он начал с детским любопытством разглядывать судей, солдат с ружьями, улыбнулся Тане Ковальчук. Муся же, когда небо погасло, спокойно, не опуская глаз на землю, перевела их в угол, где тихо колыхалась паутинка под незаметным напором духового отопления; и так оставалась до объявления приговора.

После приговора, простившись с защитниками во фраках и избегая их беспомощно растерянных, жалобных и виноватых глаз, обвиненные столкнулись на минуту в дверях и обменялись короткими фразами.

– Ничего, Вася. Кончится скоро все, – сказал Вернер.

– Да я, брат, ничего, – громко, спокойно и даже как будто весело ответил Каширин.

И действительно, лицо его слегка порозовело и уже не казалось лицом разлагающегося трупа.

– Чтобы черт их побрал, ведь повесили-таки, – наивно обругался Головин.

– Так и нужно было ожидать, – ответил Вернер спокойно.

– Завтра будет объявлен приговор в окончательной форме, и нас посадят вместе, – сказала Ковальчук, утешая. – До самой казни вместе будем сидеть.

Муся молчала. Потом решительно двинулась вперед.

Впервые – в «Литературно-художественном альманахе» издательства «Шиповник», кн. 5 (СПб.: 1908), с посвящением Л. Н. Толстому. В 1909 г. рассказ вошел в шестой том Собрания сочинений Л. Андреева, выпускавшегося издательством «Шиповник», и тогда же выпущен отдельным изданием И. П. Ладыжниковым в Берлине.

«Рассказ о семи повешенных» Л. Андреева – произведение глубокое, психологически тонкое, самобытное. Это повествование о семи людях, ждущих повешения и в итоге казненных. Пятеро из них – политические преступники, террористы. Один – вор и неудавшийся насильник, а седьмой – просто разбойник.

Писатель прослеживает «путь» этих, таких разных, преступников от суда до казни. Андреева интересует не столько их внешняя жизнь, сколько внутренняя: осознание этими людьми того, что они скоро умрут, что их ожидает смерть, их поведение, их мысли. Все это перерастает в философское размышление автора о смерти вообще, ее сущности, проявлениях, о ее глубокой связи с жизнью.

Один из повешенных, Сергей Головин, принадлежал к пятерке террористов. Это был еще совсем молодой человек. Его основное качество, которое подчеркивает автор, была молодость, молодость и здоровье. Этот юноша любил жизнь во всех ее проявлениях: он радовался солнцу, свету, вкусной еде, своему сильному и ловкому телу, ощущению, что впереди у него целая жизнь, которую можно посвятить чему-то высокому и прекрасному.

Головин был сыном отставного полковника, сам в прошлом офицер. И он, дававший присягу на верность государю, теперь избрал для себя другое поприще – бороться с царским режимом. Но мне кажется, что его привела к этому не убежденность в правильности идей терроризма, а просто желание чего-то романтического, возвышенного, достойного. И теперь Головин расплачивается за свои поступки – его приговорили к повешению.

На суде этот герой вел себя спокойно и даже как-то отрешенно. Он смотрел на по-весеннему синее небо, на солнце, пробивающееся в окно суда, и думал о чем-то. Головин думал сосредоточенно и напряженно, как будто не желая слышать того, что происходит в суде, отгораживаясь от этого. И только мгновениями он терял контроль и возвращался к реальным событиям. Тогда «проступила землистая, мертвенная синева; и пушистый волос, с болью выдираясь из гнезда, сжался, как в тисках, в побелевших на кончике пальцах». Но любовь к жизни и радость молодости тут же побеждала. И вновь взгляд Головина становился радостным.

Интересно, что даже судьи чувствовали чистоту и прекрасную жизнерадостность этого героя. Автор пишет, что они «жалели» Головина. На приговор Сергей отреагировал спокойно, но с какой-то наивной досадой, как будто не ожидал его: «Чтобы черт их побрал, ведь повесили-таки».

Головину предстояло пережить множество тяжелых испытаний в ожидании смерти. Едва ли не самым сложным было для него пережить свидание с родными. Сергей очень любил своих родителей, уважал и жалел. Он не мог себе представить, как он в последний раз увидит отца и мать, как они переживут эту боль. У Головина просто разрывалось сердце. На свидании отец Сергея крепился, старался облегчить страдания сына, поддержать его. Поэтому он останавливал мать героя, когда та не выдерживала и начинала срываться на слезы или причитания. Но и сам Николай Сергеевич не смог до конца вынести эту пытку: он разрыдался на плече у сына, прощаясь с ним и благословляя на смерть.

Головин тоже держался и крепился из всех сил. И только когда родители ушли, он лег на кровать и долго плакал, пока не уснул.

Далее автор описывает момент ожидания героем смерти в камере, моменты ожидания и размышления. Головин никогда не задумывался о смерти, он весь был погружен в жизнь. Его любили товарищи за его чистоту, наивность, романтичность, силу. Да и сам он строил большие планы. И вдруг – смертный приговор, неумолимо приближающаяся смерть. Сначала героя спасала мысль о том, что наступил другой этап его жизни, цель которого - «хорошо умереть». На какое-то время это отвлекло Сергея от тягостных мыслей. Он занимался тем, что тренировался, двигался, то есть заглушал страх смерти жизнью. Но постепенно этого становилось недостаточно.

Страх смерти начал преследовать героя. Сначала это были короткие моменты, «постепенно и как-то толчками». Затем страх начал разрастаться до огромных масштабов. Тело, молодое здоровое тело героя не хотело умирать. И тогда Сергей решил ослаблять его, чтобы оно не подавало таких сильных сигналов о своем желании жить. Но и это помогло лишь на время. Головина стали посещать такие мысли, о которых он даже не задумывался раньше. Юноша начал думать о ценности жизни, о ее невыносимой прекрасности.

Когда до казни оставалось лишь несколько часов, Сергей впал в странное состояние – это еще не была смерть, но уже и не жизнь. Состояние пустоты и отстраненности от мысли, что сейчас он, Сергей Головин, есть, а через некоторое время его не будет. И от этого начиналось ощущение, что сходишь с ума, что твое тело – это не твое тело и так далее. Андреев пишет, что Головин достиг состояния какого-то прозрения – он прикоснулся в своем страхе к чему-то непостижимому, к самому Богу. И после этого у героя наступило какое-то успокоение, он вновь стал жизнерадостен, вернулся к упражнениям, как будто открыл для себя какую-то тайну.

До самого конца, до самой смерти Головин оставался верен себе: спокоен, по-детски наивен, чист душой и жизнерадостен. Он радовался хорошей погоде, весеннему дню, единению, пусть и последнему, со своими товарищами.

Герой уходит на смерть первым, молча, с достоинством, поддерживая своего товарища Василия Каширина.

Финал рассказа страшен и лиричен одновременно. Жизнь продолжалась – над морем вставало солнце, а в это время вывозили трупы повешенных героев. Обезображенные тела этих людей увозили по той же дороге, по которой их привезли живыми. И ничего не изменилось в природе. Только жизнь уже течет без этих людей, и им никогда не насладиться больше ее прелестью.

Пронзительно печальной становится такая деталь, как потерянная калоша Сергея Головина. Лишь она печально провожала страшную процессию в последний путь.

Мне думается, в этом рассказе Андреев выступает как гуманист и философ. Он показывает, что смерть – самое страшное и непонятное, что может быть в человеческой жизни, самое трудное для человеческого сознания. Зачем и почему люди стремятся к ней, и так неминуемо приближающуюся?

Писатель ставит своих героев в критическую ситуацию и наблюдает, как они ведут себя в ней. Не все достойно встречают свою смерть. Я думаю, что Сергей Головин именно в числе «достойных». Пережив кризис, он что-то для себя решил, что-то понял и принял смерть достойно.

Любопытно, что казнимых именно семеро. Это число несет большую смысловую нагрузку в православии, например. Это мистическое число, и именно его Андреев выбирает для своего наблюдения над людьми, человеческой природой. Мне кажется, сам писатель делает такой вывод: испытание смертью выдерживают далеко не все. Его проходят лишь те, у кого есть какая-то опора, идея, ради которой он готов умереть. И эта идея – жизнь и смерть ради люди, блага человечества.

Шел 1907 год. Это была пора политической реакции после поражения революции 1905 года, когда, как писал В. Г. Коро¬ленко, «историческая Россия встречалась с Россией будущей, и обе измеряли друг друга тревожными, пытливыми, ожидаю¬щими взглядами». Это было время, когда крестьяне громили помещичьи усадьбы, подданные восставали против господ, ре¬волюционеры устраивали покушения на государственных чи¬новников.
В ответ на это правительство учредило военно-полевые суды, которые, как правило, приговаривали подсудимых к смертной казни через повешение (позднее эти казни были на¬званы «столыпинскими галстуками»). Гражданских лиц суди¬ли по законам военного времени, не предоставляя им защит¬ников. Но и это не успокоило взволнованный народ. Люди снова грабили, уничтожали, убивали.
К 1907 году в каждом городе России была построена висели¬ца. Каждый день газеты сообщали о количестве вынесенных смертных приговоров и о количестве повешенных за один день. И все это происходило в России, «в той России, где народ счи¬тает всякого преступника несчастным и в которой до самого последнего времени по закону не было смертной казни», как писал Лев Толстой. В течение нескольких лет люди жили в стра¬хе, боялись сделать или сказать что-нибудь не так, чтобы не по¬пасть на виселицу.
Тема смертной казни была самым трагическим вопросом для русского общества. Писатели не могли обойти стороной этот вопрос, поэтому выступили с произведениями, в которых про¬тестовали против исполнения смертных приговоров. Л. Н. Тол¬стой в 1908 году написал статью «Не могу молчать!», В. Г. Коро¬ленко опубликовал очерк «Бытовое явление», а Леонид Андреев закончил в 1908 году «Рассказ о семи повешенных», который посвятил Льву Толстому, активному противнику смертной каз¬ни и насилия над человеком вообще.
В основу этого произведения легла газетная публикация о пятерых террористах, которых повесили в конце зимы 1908 года. Персонажи рассказа - это не только революционеры Вернер,
Муся, Таня Ковальчук, Василий Каширин, Сергей Головин, но и простые люди, которые воплощают природное начало. Это Янсон и Цыганок. Андреев рисует героев различного социаль¬ного уровня, но каждый из них занимает в рассказе особое мес¬то, у каждого свой характер и свое отношение к смерти.
«Рассказ о семи повешенных» - это не просто история о людях, приговоренных к виселице. Это подробный анализ их самосознания перед лицом смерти. Каждый из них думает о не¬минуемом конце по-своему. Мужественные Вернер и Муся вы¬носят эту психологическую пытку, а слабые отзываются на все происходящее безумием. Это рассказ о семи повешенных, но к смерти на самом деле приговорен еще один человек - министр. Заговор против него раскрывается, его жизни больше не угро¬жает опасность. Но мысль о том, что его могли убить, не дает ему покоя. Он приходит к выводу, что страшна не сама смерть, а точ¬ное знание того, когда это свершится. Из-за этого с министром ночью случается апоплексический удар.
Рассказ разделен на двенадцать глав, каждая из которых имеет свое название. Название - это та мысль, которая больше всего волнует человека, которая чаще всего повторяется и вок¬руг которой строится сама глава.
Каждая часть посвящена какому-нибудь человеку или како¬му-нибудь событию. Характер персонажа у Андреева раскрыва¬ется не через поступки, а через его мысли, чувства, переживания. Писатель не дает прямых характеристик, но пользуется сравне¬ниями, чтобы создать образ. Янсон и Цыганок постоянно сопо¬ставляются с животными. Цыганок «как-то по-лошадиному вы¬ворачивал белки глаз… и воду пил чуть ли не ведрами, как лошадь, а воздух нюхал, раздувая ноздри». А Янсон сравнива¬ется с легавой собакой.
Революционеры у Андреева наделены чертами революционеров-народников. В их душах горит тот же священный, жерт¬венный огонь. Муся «была… очень бледна… той особой горячей белизной, когда внутри человека как бы зажжен огромный, силь¬ный огонь».
В рассказе последовательно противопоставляются жизнь и смерть. Контраст реального и ирреального, дня и ночи, света и тьмы становится главным изобразительным приемом.
Ночь - олицетворение смерти. Янсон, который раньше ощу¬щал это время суток «просто как темноту», позже начинает по¬нимать ее «таинственную и грозную сущность» и просит, чтобы солнце светило. Днем, при свете огней, министр чувствует себя спокойно, но фонари гаснут, наступает вечер, и все вокруг стано¬вится странным и страшным, откуда-то появляются молчаливые тени, «безгласные души безгласных вещей». Символом смерти является и крепость, где обреченные ожидают казни. Эта черная громада противостоит шумной, деятельной жизни города.
Природа - олицетворение жизни. Все кульминационные сцены рассказа сопровождаются картинами надвигающейся весны: капель, запах свежего воздуха, пение воробьев на мокрых улицах. Даже на суде террористы смотрят в окно, где виднеется ярко-голубое и беспредельное небо. Это кусочек жизни, источ¬ник душевных сил. Но суд заканчивается вечером, когда не¬бо «замутилось, посерело, вдруг стало холодным и зимним». День - это символ жизни. Свет делает фантазию осязаемой.
Финал «Рассказа о семи повешенных» - решающее столкновение жизни и смерти. Приговоренных к смерти везут на ви¬селицу ночью, но сама казнь совершается в тот момент, когда над морем всходит солнце, когда природа оживает. Контраст света и тьмы Андреев использует для усиления психологического напряжения. Это ассоциируется с «Легендой о великом инкви¬зиторе» Достоевского и картиной Ге «Что есть истина?», где доб¬ро противостоит злу.
Для усиления напряжения, для нагнетания атмосферы Анд¬реев использует и другой прием. Автор как бы нанизывает от¬рывочные впечатления или фразы, связывая их друг с другом союзом «и». «И все толкают его на середину. И не за что спря¬таться. И дверь заперта. И светло… Наткнулся на что-то и упал лицом вниз, и тут почувствовал, что она его хватает. И… заво¬пил от ужаса. И когда его… подняли с пола и посадили… и выли¬ли воды на голову, Янсон все еще не решался открыть… глаз». Все это создает картину безнадежности, безысходности. Так ав¬тор заставляет читателя пережить все муки вместе с каждым героем, почувствовать их боль.
Для достижения наибольшего эмоционального воздействия Андреев часто использует повторы: «День был такой обыкновен¬ный, так обыкновенно светило… небо, так обыкновенно звучали… шаги и чей-то деловой разговор, так обыкновенно… пахли щи». Или: «Да ведь это же кукла. Кукла матери. А вот… кукла солдата, а… дома кукла отца, а вот это - кукла Василия Каширина».
В самом начале рассказа автор как бы констатирует факты, и предложения носят информативный характер. Но потом, ког¬да повествование касается мыслей людей, тайны жизни и смер¬ти, на первый рлан выходят абстрактные явления: оживает вре¬мя, медленно ползут часы, тени «хватают, ведут, вешают, дергают за ноги, обрезают веревку, кладут, везут и закапывают». Фанта¬стическое становится реальным.
Все эти приемы Андреев использует, чтобы показать «безу¬мие и ужас» смертной казни. Он считает, что нет ничего страш¬нее этой «кощунственной попытки нарушить законы бытия», при которой «человек ставится в положение, когда он должен мыслить немыслимое», потому что «это покушение на разум всего человечества, он поднимает руку на самого себя, он уни¬чтожает самый смысл человеческого существования».
Думаю, что Андрееву вполне удалось задуманное. Горький назвал «Рассказ о семи повешенных» произведением, которое «в достаточной мере отразило волнения эпохи». Это сближает статью Л. Толстого «Не могу молчать!» с рассказом Андреева. И надо полагать, что именно такие произведения изменили сло¬жившуюся к 1908 году ситуацию в стране к лучшему.

В «Рассказе о семи повешенных» Л.Н. Андреев исследует психологическое состояние героев, приговоренных к казни. Каждый персонаж произведения переживает близость смерт­ного часа по-своему. Сперва Л.Н. Андреев рассказывает о му­ках тучного министра, спасающегося от покушения террори­стов, о котором ему доложили. Сначала, пока вокруг него бы­ли люди, он испытывает чувство приятной возбужденности. Оставшись в одиночестве, министр погружается в атмосферу животного страха. Он вспоминает недавние случаи покуше­ний на высокопоставленных лиц и буквально отождествляет свое тело с теми клочками человеческого мяса, которые когда- то видел на местах преступлений.

Л.Н. Андреев не жалеет художественных деталей для изо­бражения натуралистических подробностей: «...От этих вос­поминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огнен­ную силу взрыва». Анализируя собственное психологическое состояние, министр понимает, что спокойно пил бы свой кофе. В произведении возникает мысль о том. что страшна не сама смерть, а ее знание, особенно если обозначен день и час твое­го конца. Министр понимает, что не будет ему покоя, пока он не переживет этот час, на который назначено предполагаемое покушение. Напряжение всего организма достигает такой си­лы, что он думает, что не выдержит аорта и что он физически может не справиться с нарастающим волнением.

Далее в рассказе Л.Н. Андреев исследует судьбу семерых за­ключенных, приговоренных к казни через повешение. Пятеро из них являются как раз теми самыми террористами, которых пой­мали при неудачном покушении. Писатель дает их развернутые портреты, в которых уже во время сцены суда видны признаки приближения к гибели: на лбу арестантов выступает пот, пальцы дрожат, возникает желание кричать, ломать пальцы.

Для заключенных особой пыткой также становится не столько сама казнь, в ходе которой они держатся мужественно и достойно, поддерживают друг друга, а длительное ожидание.

Л.Н. Андреев последовательно представляет читателю це­лую галерею образов террористов. Это Таня Ковапьчук, Муся, Вернер, Сергей Головин и Василий Каширин. Самым тяже­лым испытанием перед смертью для героев оказывается сви­дание с родителями. «Самая казнь во всей ее чудовищной не­обычности, в поражающем мозг безумии ее, представлялась воображению легче и казалась не такою страшною, как эти несколько минут, коротких и непонятных, стоящих как бы вне времени, как бы вне самой жизни», - так передает чувства Сергея Головина перед казнью Л.Н. Андреев. Возбужденное состояние героя перед свиданием писатель передает через жест: Сергей бешено шагает по камере, щиплет бородку, морщится. Однако родители стараются вести себя мужествен­но и поддержать Сергея. Отец находится в состоянии выму­ченной отчаянной твердости. Даже мать только поцеловала и молча села, не заплакала, а странно улыбалась. Лишь в конце свидания, когда родители ревностно целуют Сергея, в их гла­зах появляются слезы. Однако в последнюю минуту отец вновь поддерживает сына и благословляет его на смерть. В этой выразительной в художественном отношении сцене пи­сатель прославляет силу родительской любви, самого беско­рыстного и самоотверженного чувства на свете.

К Василию Каширину на свидание приходит только мать. Будто бы вскользь мы узнаем, что отец его - богатый торго­вец. Родители не понимают поступка сына и осуждают его. Од­нако мать все-таки пришла проститься. Во время свидания она словно не понимает сложившейся ситуации, спрашивает, поче­му сыну холодно, упрекает его в последние минуты свидания.

Символично, что они плачут в разных углах комнаты, да­же перед лицом смерти говоря о чем-то пустом и ненужном. Лишь после того, как мать выходит из здания тюрьмы, она от­четливо понимает, что сына завтра будут вешать. Л.Н. Андре­ев подчеркивает, что муки матери, быть может, во сто крат сильнее переживаний самого обреченного на казнь. Старуха падает, ползает по ледяному насту, и ей мерещится, что она пирует на свадьбе, а ей все льют и льют вино. В этой сцене, где горе граничит с безумным видением, передается вся сила отчаяния героини, которая так никогда и не побывает на свадьбе сына, не увидит его счастливым.

Таня Ковальчук переживает прежде всего за своих товари­щей. Муся счастлива умереть как героиня и мученица: «Нет ни сомнений, ни колебаний, она принята в лоно, она правомерно

2-10738 вступает в ряды тех светлых, что извека через костер, пытки и казни идут к высокому небу». Купаясь в своих романтических мечтах, она уже мысленно шагнула в бессмертие. Муся готова была на безумство ради торжества моральной победы, ради эй­фории от безумства своего «подвига». «Мне бы даже так хоте­лось: выйти одной перед целым полком солдат и начать стре­лять в них из браунинга. Пусть я одна, а их тысячи, и я никого не убью. Это-то и важно, что их тысячи. Когда тысячи убивают одного, то, значит, победил этот один», - рассуждает девушка.

Сергею Головину жалко своей молодой жизни. Особенно остро подступал к нему страх после физических упражнений. В то время как на воле он ощущал в эти минуты особый подъ­ем жизнерадостности. В последние часы герой чувствует, что его как будто оголили: «Смерти еще нет, но нет уже и жизни, а есть что-то новое, поразительно непонятное, и не то совсем лишенное смысла, не то имеющее смысл, но такой глубокий, таинственный и нечеловеческий, что открыть его невозмож­но». Всякая мысль и всякое движение перед лицом смерти ка­жется герою безумием. Время для него словно останавливает­ся, и в этот момент ему сразу становятся видны и жизнь, и смерть одновременно. Однако Сергей усилием воли все-таки заставляет себя сделать гимнастику.

Василий Каширин мечется по камере, страдая, как от зубной боли. Примечательно, что он лучше других держался, когда шла подготовка к террористическому акту, так как его вдохновляло чувство утверждения «своей дерзкой и бесстрашной воли».

В тюрьме же его подавляет собственное бессилие. Таким образом, Л.Н. Андреев показывает, как ситуация, с которой герой подходит к смерти, влияет на само восприятие челове­ком этого события.

Наиболее интеллектуальный член террористической груп­пы - Вернер, знающий несколько языков, обладающий пре­красной памятью и твердой волей. Он решил отнестись к смерти философски, так как не знал, что такое страх. На суде Вернер думает не о смерти и даже не о жизни, а разыгрывает трудную шахматную партию. При этом его совершенно не ос­танавливает то, что партию он может и не закончить. Однако перед казнью он все-таки оплакивает своих товарищей.

Вместе с террористами к казни приговорили еще двух убийц: Ивана Янсона, работника, отправившего на тот свет сво­его хозяина, и разбойника Мишку Цыганка. Янсон перед смер­тью замыкается в себе и все время твердит одну и ту же фразу: «Меня не надо вешать». Цыганку предлагают самому стать па­лачом и этим купить себе жизнь, но он медлит. Детализировано изображает Л.Н. Андреев муки героя, который то представляет себя палачом, то ужасается этим мыслям: «...Становилось тем­но и душно, и куском нетающего льда делалось сердце, посы­лая мелкую сухую дрожь». Однажды в минуту крайней душев­ной слабости Цыганок воет дрожащим волчьим воем. И этот звериный вой поражает ужасом и скорбью, царящими в душе Цыганка. Если Янсон постоянно находится в одном и том же отрешенном состоянии, то Цыганка наоборот преследуют кон­трасты: он то умоляет о пощаде, то ругается, то бодрится, то им обуревает дикая лукавость. «Его человеческий мозг, поставлен­ный на чудовищно острую грань между жизнью и смертью, распадался на части, как комок сухой и выветрившейся глины», - пишет Л.Н. Андреев, подчеркнув тем самым мысль о том, что личность приговоренного к смерти человека начинает рас­падаться еще при жизни. Символична в рассказе повторяющая­ся деталь: «Янсон постоянно поправляет на шее грязно-красный шарф. Таня Ковальчук предлагает мерзнущему Василию Каширину повязать на шею теплый платок, а Мусе натирает шею шерстяной воротник».

Основная идея рассказа состоит в том, что каждый из нас должен задуматься перед лицом смерти о главном, о том, что даже последние минуты человеческого бытия имеют особый смысл, быть может, самый важный в жизни, раскрывающий суть нашей личности. «Рассказ о семи повешенных» написан в русле настроений эпохи начала XX века, когда тема судьбы, рока, противостояния жизни и смерти выходит на главное ме­сто в литературе. Рубежность, катастрофичность, утрата соци­альных опор - все эти особенности обусловили актуальность проблематики рассказа.

«Рассказ о семи повешенных»


В «Рассказе о семи повешенных» Л.Н. Андреев исследует психологическое состояние героев, приговоренных к казни. Каждый персонаж произведения переживает близость смертного часа по-своему. Сперва Л.Н. Андреев рассказывает о муках тучного министра, спасающегося от покушения террористов, о котором ему доложили. Сначала, пока вокруг него были люди, он испытывает чувство приятной возбужденности. Оставшись в одиночестве, министр погружается в атмосферу животного страха. Он вспоминает недавние случаи покушений на высокопоставленных лиц и буквально отождествляет свое тело с теми клочками человеческого мяса, которые когда-то видел на местах преступлений.

Л.Н. Андреев не жалеет художественных деталей для изображения натуралистических подробностей: «...От этих воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва». Анализируя собственное психологическое состояние, министр понимает, что спокойно пил бы свой кофе. В произведении возникает мысль о том, что страшна не сама смерть, а ее знание, особенно если обозначен день и час твоего конца. Министр понимает, что не будет ему покоя, пока он не переживет этот час, на который назначено предполагаемое покушение. Напряжение всего организма достигает такой силы, что он думает, что не выдержит аорта и что он физически может не справиться с нарастающим волнением.

Далее в рассказе Л.Н. Андреев исследует судьбу семерых заключенных, приговоренных к казни через повешение. Пятеро из них являются как раз теми самыми террористами, которых поймали при неудачном покушении. Писатель дает их развернутые портреты, в которых уже во время сцены суда видны признаки приближения к гибели: на лбу арестантов выступает пот, пальцы дрожат, возникает желание кричать, ломать пальцы.

Для заключенных особой пыткой также становится не столько сама казнь, в ходе которой они держатся мужественно и достойно, поддерживают друг друга, а длительное ожидание.

Л.Н. Андреев последовательно представляет читателю целую гаперею образов террористов. Это Таня Ковальчук, Муся, Вернер, Сергей Головин и Василий Каширин. Самым тяжелым испытанием перед смертью для героев оказывается свидание с родителями. «Самая казнь во всей ее чудовищной необычности, в поражающем мозг безумии ее, представлялась воображению легче и казалась не такою страшною, как эти несколько минут, коротких и непонятных, стоящих как бы вне времени, как бы вне самой жизни», - так передает чувства Сергея Головина перед казнью Л.Н. Андреев. Возбужденное состояние героя перед свиданием писатель передает через жест: Сергей бешено" шагает по камере", щиплет бородку, морщится. Однако родители стараются вести себя мужественно и поддержать Сергея. Отец находится в состоянии вымученной отчаянной твердости. Даже мать только поцеловала и молча села, не заплакала, а странно улыбалась. Лишь в конце свидания, когда родители ревностно целуют Сергея, в их глазах появляются слезы. Однако в последнюю минуту отец вновь поддерживает сына и благословляет его на смерть. В этой выразительной в художественном отношении сцене писатель прославляет силу родительской любви, самого бескорыстного и самоотверженного чувства на свете.

К Василию Каширину на свидание приходит только мать. Будто бы вскользь мы узнаем, что отец его - богатый торговец. Родители не понимают поступка сына и осуждают его. Однако мать все-таки пришла проститься. Во время свидания она словно не понимает сложившейся ситуации, спрашивает, почему сыну холодно, упрекает его в последние минуты свидания.

Символично, что они плачут в разных углах комнаты, даже перед лицом смерти говоря о чем-то пустом и ненужном. Лишь после того, как мать выходит из здания тюрьмы, она отчетливо понимает, что сына завтра будут вешать. Л.Н. Андреев подчеркивает, что муки матери, быть может, во сто крат сильнее переживаний самого обреченного на казнь. Старуха падает, ползает по ледяному насту, и ей мерещится, что она пирует на свадьбе, а ей все льют и льют вино. В этой сцене, где горе граничит с безумным видением, передается вся сила отчаяния героини, которая так никогда и не побывает на свадьбе сына, не увидит его счастливым.

Таня Ковальчук переживает прежде всего за своих товарищей. Муся счастлива умереть как героиня и мученица: «Нет ни сомнений, ни колебаний, она принята в лоно, она правомерно вступает в ряды тех светлых, что извека через костер, пытки и казни идут к высокому небу». Купаясь в своих романтических мечтах, она уже мысленно шагнула в бессмертие. Муся готова была на безумство ради торжества моральной победы, ради эйфории от безумства своего «подвига». «Мне бы даже так хотелось: выйти одной перед целым полком солдат и начать стрелять в них из браунинга. Пусть я одна, а их тысячи, и я никого не убью. Это-то и важно, что их тысячи. Когда тысячи убивают одного, то, значит, победил этот один», - рассуждает девушка.

Сергею Головину жалко своей молодой жизни. Особенно остро подступал к нему страх после физических упражнений. В то время как на воле он ощущал в эти минуты особый подъем жизнерадостности. В последние часы герой чувствует, что его как будто оголили: «Смерти еще нет, но нет уже и жизни, а есть что-то новое, поразительно непонятное, и не то совсем лишенное смысла, не то имеющее смысл, но такой глубокий, таинственный и нечеловеческий, что открыть его невозможно». Всякая мысль и всякое движение перед лицом смерти кажется герою безумием. Время для него словно останавливается, и в этот момент ему сразу становятся видны и жизнь, и смерть одновременно. Однако Сергей усилием воли все-таки заставляет себя сделать гимнастику.

Василий Каширин мечется по камере, страдая, как от зубной боли. Примечательно, что он лучше других держался, когда шла подготовка к террористическому акту, так как его вдохновляло чувство утверждения «своей дерзкой и бесстрашной воли».

В тюрьме же его подавляет собственное бессилие. Таким образом, Л.Н. Андреев показывает, как ситуация, с которой герой подходит к смерти, влияет на само восприятие человеком этого события.

Наиболее интеллектуальный член террористической группы - Вернер, знающий несколько языков, обладающий прекрасной памятью и твердой волей. Он решил отнестись к смерти философски, так как не знал, что такое страх. На суде Вернер думает не о смерти и даже не о жизни, а разыгрывает трудную шахматную партию. При этом его совершенно не останавливает то, что партию он может и не закончить. Однако перед казнью он все-таки оплакивает своих товарищей.

Вместе с террористами к казни приговорили еще двух убийц: Ивана Янсона, работника, отправившего на тот свет своего хозяина, и разбойника Мишку Цыганка. Янсон перед смертью замыкается в себе и все время твердит одну и ту же фразу: «Меня не надо вешать». Цыганку предлагают самому стать палачом и этим купить себе жизнь, но он медлит. Детализировано изображает Л.Н. Андреев муки героя, который то представляет себя палачом, то ужасается этим мыслям: «...Становилось темно и душно, и куском нетающего льда делалось сердце, посылая мелкую сухую дрожь». Однажды в минуту крайней душевной слабости Цыганок воет дрожащим волчьим воем. И этот звериный вой поражает ужасом и скорбью, царящими в душе Цыганка. Если Янсон постоянно находится в одном и том же отрешенном состоянии, то Цыганка наоборот преследуют контрасты: он то умоляет о пощаде, то ругается, то бодрится, то им обуревает дикая лукавость. «Его человеческий мозг, поставленный на чудовищно острую грань между жизнью и смертью, распадался на части, как комок сухой и выветрившейся глины»,

Пишет Л.Н. Андреев, подчеркнув тем самым мысль о том, что личность приговоренного к смерти человека начинает распадаться еще при жизни. Символична в рассказе повторяющаяся деталь: «Янсон постоянно поправляет на шее грязно-красный шарф. Таня Ковальчук предлагает мерзнущему Василию Каширину повязать на шею теплый платок, а Мусе натирает шею шерстяной воротник».

Основная идея рассказа состоит в том, что каждый из нас должен задуматься перед лицом смерти о главном, о том, что даже последние минуты человеческого бытия имеют особый смысл, быть может, самый важный в жизни, раскрывающий суть нашей личности. «Рассказ о семи повешенных» написан в русле настроений эпохи начала XX века, когда тема судьбы, рока, противостояния жизни и смерти выходит на главное место в литературе. Рубежность, катастрофичность, утрата социальных опор - все эти особенности обусловили актуальность проблематики рассказа.

Понравилось? Лайкни нас на Facebook